[indent] Корабль входит в устье Ренхевена затемно, и речной туман стелется по чёрной воде так плотно, словно кто-то разлил в реке гашёную известь, и серое марево проглатывает корму соседних судов до тех пор, пока от целого мира не остаётся лишь скрип ржавого железа, утробный плеск волны о сталь да размытые кляксы фонарей, плывущий где-то там за молочной пеленой тумана. Виман стоит у самого борта, вцепившись озябшими до бесчувствия пальцами в мокрое железо, и дышит этим городом полной грудью: морская соль, угольная гарь фабрик и тяжёлая ворвань из портовых цистерн, железная кровь выловленных китов и сладковатое тлением подгнивающих свай.
[indent] Виман не спал толком третьи сутки, а дурная весть сидит в нём балластом, но всё же рядом с этой глухой свинцовой тяжестью нелепо и упрямо теплится нечто совсем светлое и до смешного простое, потому что милорд Абернати вернулся в Дануолл, и где-то за стеной холодной мороси и горбатыми черепичными спинами крыш в холодной Башне, вознесённой над городом, уже не спит та единственная женщина, ради одного взгляда которой он вытерпел и качку, и вынужденное молчание, и месяцы, слипшиеся в один серый ком минувших дней. Письма шли какое-то время, но потом перестали доходить, затерявшиеся где-то на полпути между Морли и Карнакой, и в самом последнем из них Виман, кусая кончик ручки едва ли не до чернил, предупредил Эмили, чтобы та не ждала вестей несколько недель, пока он будет менять курьеров, ибо проверенных людей мало, а всякая спешка в этом деле смертельна — и то письмо Виман отправил через дальнего родственника услугой за услугу, как заведено в широком семейном древе. Молчать оказалось куда больнее, чем писать, но милорд Абернати — возлюбленный императрицы, и любая перехваченная строчка тотчас обращается в тонкую ниточку: стоит потянуть за неё — и выйдешь либо к сбежавшей Императрице Эмили Колдуин, либо к дому Абернати в Морли, где спит вся семья разом. Виман выбрал молчание как меньшую из зол, и всю дорогу через море утешался единственной мыслью — что очень скоро скажет Эмили, глядя её прямо в глаза, всё, что так хотел написать.
[indent] Корабельные сходни опускаются с долгим ржавым стоном и звоном цепей, будто и сам корабль нехотя выпускает его в неприветливый Гристоль, и Виман сходит на землю — и там, где ещё недавно его встречал почтительный поклон с «проходите, милорд», теперь ждёт досмотр: двое мужчин из городской стражи в серых мундирах уже стоят над саквояжем, а третий, при бумагах и перьевой ручке, одет в чёрное и лицо его скрыто железной маской Смотрителя.
[indent] — Документы. И извольте открыть багаж — весь.
[indent] Виман улыбается в ответ на такую просьбу без хотя бы приветствия, потому что правила дипломатии требуют безукоризненной вежливости на чужой земле. Однако рядом уже возникает Эрон — камердинер, практически приросший к Виману тенью за целых двадцать лет. Отставного офицера приставили к нему, пока милорд Абернати был ещё мальчишкой, и с тех пор Эрон Пенхард читает своего хозяина порой куда быстрее и вернее, чем тот когда-либо читал сам себя. Не проронив ни слова, камердинер ставит перед стражей первый сундук, откидывая тяжёлую крышку, и лишь напрягшиеся под серебристой щетиной желваки говорят всё то, чего вслух говорить сейчас никак нельзя.
[indent] Чужие руки в грубых перчатках перебирают содержимое сумок и саквояжей, и Виману делается тошно от одного лишь зрелища, как кто-то ворошит всё то, что составляет домашнюю изнанку его жизни: стопки рубашек и дорожных костюмов, переложенные лавандой; потрёпанные и зачитанные книги с загнутыми уголками страниц; звёздный атлас в потёртом кожаном переплёте и разобранный на части латунный телескоп, который Виман всякий раз берет с собой, чтобы находить в чужом небе знакомые созвездия; жестяная коробочка засахаренных морлийских лакомств и связка прочих мелочей, дорогих ему одному и никому больше не понятных — всё это выкладывают рядами прямо на чужое обозрение. И боковым зрением Виман замечает, что и его морлийскую охрану тоже досматривают, ощупывая скромный эскорт из двух человек вдоль боков и голенищ, и видит, как каменеют лица его людей, а ладонь морлийца почти незаметно ползёт к поясу. Ещё мгновение — и выйдет скверно. Виман ловит взгляд эскорта и качает головой, жестом веля опустить руку — всё в порядке, и люди нехот расслабляют плечи, позволяя страже делать своё дело. Не хватало только давать им повода для скандала, ведь один резкий морлиец на пристани — и завтра о нём напишут во всех газетах.
[indent] Затянутая в китовую перчатку рука тем временем стягивает грубую холстину тщательно обёрнутого плоско свёртка, и жёлтый круг света выхватывает из мглы сперва золочёную резную раму, а затем и лица под свежим лаком семейного портрета, где всех Абернати согнали в парадную залу и заставили замереть под кистью художника — и позировали они тогда вовсе не часа два-три и даже не день, а пару недель, потому мастер писал не один, а несколько холстов, и остальные так и остались в Морли — картины развесили по стенам родового дома и раздали семьям, чтобы и у тех висела на видном месте вся родня, ведь Абернати совершенно искренне полагают, будто раздавать по округе собственное лицо так же естественно и правильно, как раздавать хлеб или работу. А вот этот отдали среднему сыну, которого судьба занесла в Гристоль, к чужому холодному двору, где не с кем разделить ни тёплый ужин, ни семейную шутку, ни общую память, и эта картина в тяжёлой позолоченной раме — его единственное окно домой. Свет фонаря ползёт по холсту неспешно, и родные проступают из темноты один за другим, словно выходящие к нему навстречу. В самом центре — отец, Колм Абернати, тяжёлая рука покоится на спинке кресла, волосы блестят серебром так же, как и глаза, и у его плеча — мать, Марен Абернати в замужестве и Кэрроу в девичестве, рыжина искрит медью, а тёплый карий взгляд смотрит с картины в упор. В глубоком кресле сидит бабушка Верена, а вокруг нее выстроились пятеро внуков: старшая Несса, тёмноволосая как отец и кареглазая как мать; рыжеватый Леннард почти копия матушки или, лучше сказать, своего дядюшки, Брама Кэрроу; в Рен же сошлись обе линии родителей, раскрасив её глаза в разные радужки, серую и карию; только Лесли выделяется среди братьев и сестёр — светловолосый и зеленоглазый, пошедший в деда. Малышню на портрете только чудом удалось заставить посидеть смирно пару часов — Кэль, столько похожий на дядю Вимана серыми глазами и тёмными кудрями, вцепился кому-то в рукав, а Мейси и вовсе размазана кистью в одно рыжее пятно, потому что не высидела на месте и минуты, и только Иви не имела никаких возражений перед скучным позированием, выбрав подремать на руках матери, Эйлин, кузины Вимана.
[indent] И Виман на мгновение тоскует по ним так остро, что на один удар сердца забывает, где стоит и который нынче час.
[indent] — А это что такое? — стражник щурится на потемневший холст.
[indent] — Семейный портрет, — отвечает Виман мягко, кивая на притащенный с собою через море шумный клан. — Никакой контрабанды, уверяю вас.
[indent] Наконец-то следует короткий кивок Смотрителя: заворачивай обратно, но следом из недр сундука извлекают узкий бархатный футляр — и Виман таки едва заметно сильнее сжимается ладонь на набалдашнике трости. Проверяющие заглядывают в футляр и вертят так и эдак гребень, обнаруженный внутри, придирчиво рассматривая чужую безделицу. Виман сжимает челюсти, думая с досадой, что прежде одно его имя — милорд Виман Элори Абернати — распахивало перед ним любые ворота, но сейчас оно сделалось всего лишь лишним поводом присмотреться к нему повнимательнее. Его ведь не досматривали никогда, ни разу за всю жизнь до самого гристольского переворота — человека его ранга и положения пропускали с поклоном, и сама мысль об обыске была так же немыслима, как проливной дождь посреди запертой комнаты, но он проглатывает и эту горечь, разве что отмечая про себя: мир переменился настолько, что возлюбленного самой Императрицы теперь без церемоний обыскивают на её же собственной пристани, и лишь потому, что придворный мастер над шпионами сходит с ума от паранойи, чудом пережив прошлый дворцовый переворот. За воротами порта имперский караул смыкается вокруг него, формально изобразив почётный эскорт, оказывающий честь встретить такого знатного гостя, но по сути же представляя собой скорее конвой, и Виман, дипломат до мозга костей, считывает эту нехитрую истину первым же беглым взглядом, пока два отряда — морлийцы и люди короны — шагают бок о бок, сохраняя вежливую дистанцию. Мотокарета уже вздрагивает на холостом ходу у самой ограды, мерно выдыхающая в туман сизый пар, от неё тянет разогретой ворванью и раскалённым металлом, и обыденный для Дануолла запах почему-то успокаивает. Виман опускается на прохладное кожаное сиденье, Эрон усаживается напротив, дверца мотокареты хлопает, закрываясь — и город трогается за мутным стеклом, разматываясь мокрой серой лентой в медленно наливающемся свете утра.
[indent] Он ведь готовился к худшему, всю долгую дорогу через море рисуя себе Дануолл именно таким, каким тому и подобает быть после смуты: с очередями за скудным хлебом и талонами на ворвань, с наглухо заколоченными ставнями домов и карантинным предупреждениями, намавалёванными на дверях, с умершими от голода и болезней разлагающимися телами в каждом переулке, которые не успевают убирать, вынужденно скидывая их в общие могилы где-то в самых трущобах. Виман ошибся — и это тревожит его отчего-то сильнее любой разрухи, пока он наблюдает, как Дануолл постепенно просыпается: фонарщик длинным шестом снимает по одному последние ночные огни, молочник с грохотом катит тележку с бидонами по неровной брусчатке, а из узкой щели приоткрытой пекарни валит тёплый мучной дух свежего хлеба, и в окнах домов постепенно вспыхивает свет — и здесь никто не голодает, не бунтует и тем более не умирает по канавам и мостовым, как ему тревожилось. Вот только на перекрёстках и углах их становится всё больше — людей в железных масках. Там, где хоть немного слабеет светская власть, Смотрителей Аббатства неизменно делается больше — и не завоеванием даже, а тихим прорастанием подобно плесени в оставленной без присмотра сырой головке. Смотрители стоят по двое-трое там, где ещё недавно дремал один-единственный усталый стражник, всуе упоминающй Чужого, и их гладкие металлические лики поворачиваются вслед проезжающей карете, провожая ту взглядами из-под прорезей стали. Значит, вовсе не голод и не нужда заполнили пустоту, оставшуюся после переворота — её заполнило Аббатство. Виман смотрит на них сквозь мелко дрожащее стекло, и всё то смутное, что тревожило его ещё дома в Морли, обретает здесь, в самом сердце Империи, свою окончательную форму: Эмили Колдуин вернула себе престол, но пока она кровью прорубала себе дорогу назад к трону, в проделанную ею и ведьмой-узурпаторшей брешь тихо вошёл кое-кто ещё.
[indent] Дома Виман задерживается ровно настолько, чтобы перестать наконец походить на несчастную развалину, выброшенную после многонедельного путешествия через шторм и штиля: он плещет в лицо ледяной водой, пока с кожи не сходит наконец стянувшая её солёная плёнка, и сбрасывает пропахший морем и путом камзол, облачаясь в свежий костюм без всякого парадного шитья и золота, потому что явиться пред троном грязным — это скандал и сплетни не менее грязные, чем сама одежда с длинной дороги, но явиться разодетым в пух и прах — значит солгать самим своим видом, будто он вовсе и не мчался сюда сломя голову. Эрон без лишних слов сует ему в руки чашку крепкого чёрного чая, и Виман пьёт торопливо, обжигая нёбо и глядя, как рассвет наконец продавливается сквозь туман и стену мороси за оконным стеклом.
[indent] Семейный портрет он бережно прислоняет к стене и, застёгивая на ходу манжету, ловит себя на том, что уже почти слышит их всех домашних: стоит только вести о его благополучном приезде добраться до Морли — и вот Виман с головой утонет в потоке писем от родных. Мать напишет первой, коротко и строго по делу, но в каждой её выверенной строчке будет тщательно спрятана тревога. Бабушка Верена отзовётся двумя-тремя отточенными фразами, от которых порой пробегает мороз по хребту и которые Виман потом будет перечитывать чаще всех прочих писем. Дядя Брам, напротив же, разразится посланием на четыре с лишним листа с какой-нибудь красочной байкой об очаровательных танцовщицах, эзотерических салонах, экзотических блюдах и полузабытом боге с никому не ведомых островов, а в самом конце письма, будто вовсе невзначай, обронит один-единственный вопрос уже непосредственно по делу. Леннард сухо отпишет про виды на урожай и цены на виски, Рен непременно вложит в конверт засушенный между страниц маковый цветок, а кто-нибудь из совсем маленьких — Мейси, не иначе как она, — приложит корявую каракулю углём, пытаясь самой изобразить дядю Вимана. Он представляет себе шумный и до отказа набитый людьми стол, всю семейную возню, ворчание старших и капризы младших родных, любовные подначки братьев и сестёр, осстроты кузенов и кузин, чей-то заливистый смех, доносящийся из библиотеки, и споры на кухне, когда кто-то посреди ночи просто выходит налить себе тёплого молока. Виман любит их всех порой до самой боли в сердце, в котором места не хватает для этой любви, и втайне, сгорая при этом от жгучего стыда, он всё-таки рад, что между ним и этим столом пролегает целое море.
[indent] Гребень Виман берёт в руки последним, с минуту ещё подержав его на раскрытой ладони и рассматривая отполированную китовую кость, речной жемчуг, рассыпанный по ней мелкой мерцающей россыпью, и серебряную нить филиграни, тонкую точно узор инея на стекле. Он выбирал подарок долго и придирчиво, думая об Эмили и о том украденном часе наедине, когда на ней нет лица суровой Императрицы, когда волосы у неё рассыпаются по подушке в живом беспорядке и она смеётся над наспех сочинёнными стишками Вимана, пока они валяются утром в обнимку и уплетают виноград с серебра. И теперь, когда мотокарета снова несёт его вперёд уже к башне сквозь окончательно проснувшийся город, волнение подступает всерьёз — через считанные минуты Виман снова увидит ту, что вернула себе трон кровью. И не то чтобы это пугало его само по себе… Нет, он слишком хорошо знает Эмили — знает и про её бегства из-под замка на ночные крыши, и про уроки фехтования, что давал ей Корво, и про то, как остро и безжалостно умеет она рубить одним лишь словом на заседаниях Совета, когда того требует титул. Что Эмили способна убить — вовсе не открытие и уж тем более не удар в спину удобной лжи о хрупкой фарфоровой кукле. Пугают его совсем не сами по себе смерти, разбросанные по её пути к трону, а масштаб этих смертей и то тяжкое, что может прийти им вслед — сколько же крови для возвращения ей понадобилось, и на какую громаду последствий Эмили теперь опускается будто на второй трон. Виман едет к любимой женщине, и восхищение с тревогой сплетены в нём в один тугой тесный узел, а сердце-то колотится вовсе не от крепкого чая, и милорд Абернати прекрасно это знает.
[indent] Башня наконец вырастает из-за поворота во всю свою суровую высоту — и вот влюблённый, устремлённый к ней через целое море, покорно отступает вглубь, а вперёд выходит имперское лицо Совета и хладнокровный вестник дурных вестей. Пора надевать маску да поживее, Вимана ждёт зал, где все до единого носят точно такую же — и носят её куда дольше него.
[indent] Виман ступает по паркету тронного зала, встречающим его осенним холодом и чуть колеблющимся светом ламп, заправленных ворванью, пока церемониймейстер называет его имя, и звук катится под самые потолки зала, медленно тая где-то в вышине. Виман идёт по длинной ковровой дорожке, не позволяя ни смертельной усталости, ни качке минувшего моря ни на миллиметр проступить в осанке, и видит наконец её — на троне. И вот она, Эмили, чьё лицо отчеканено на каждой монете, перед ним — и на один обжигающий и невыносимо сладкий миг Виман угадывает в Императрице и ту, кто ускользает из Башни в ночь, уплетает вместе с ним мороженое в пиалке, дурачится от щекотки и пишет письма, даже будучи в бегах. Виман почти чувствует, как между ними, в неподвижном позолоченном воздухе тронной залы, проскакивает искра, не гаснущая ни от разделяющего их расстояния, ни от удушливого этикета, но он гасит её в себе усилием воли и склоняется в поклоне — так, как подобает кланяться перед Императрицей Островов, а вовсе не так, как хотелось бы ему самому, и это маленькое ежедневное насилие над собою отзывается знакомой болью.
[indent] По правую руку от трона застыл Корво, и Виман встречает его тяжёлый взгляд, отвечая лорду-защитнику едва заметным почтительным наклоном головы. Чуть поодаль в густой тени колонны притаился глава тайного сыска, устроивший обыск прямо с корабля на бал, а у самых дверей безмолвным свидетелем темнеет неподвижная фигура Верховного Смотрителя в железной маске.
[indent] — Ваше Величество, — начинает Виман, выпрямляясь во весь рост и специально обесцвечивая свой голос от всякой эмоции. — Я привёз из Морли безрадостные известия. Королевство неспокойно.
[indent] Он делает короткий скупой жест — и Эрон подаёт плотную кожаную папку, которую тотчас принимает и почтительно разворачивает для обозрения дворцовый служитель, дабы Императрица, будь на то её воля, и всякий, кому она сама пожелает доверить, могли увидеть всё собственными глазами: все заверенные печатями выписки из портовых книг, где неделя за неделей китобои и грузчики не выходят на работу, а имперские суда простаивают в гаванях. Копии откупных ведомостей, из которых видно, как пока трон занимала узурпаторша, лорды Морли не отчислили короне ни монеты, рассудив, что не должны ничего той, кто взяла власть обманом — и оттого казна теперь зияет прорехой, которую предстоит латать уже самой Эмили.
[indent] — Их можно понять, Ваше Величество, — произносит Виман почти доверительно, заступаясь за своих соотечественников от всякого возможного гнева Гристоля. — Кто же станет платить самозванке?
[indent] Шелестят страницы с длинными списками податей, недоимок и застарелых долгов, а поверх всего этого вороха бумаг красуется пачка аккуратно переписанных слухов, липнущих нынче в высшем свете к иным громким именам: будто дом Дрискол этой осенью холоден и уклончив сверх всякой разумной меры, а о доме Ротери и вовсе шепчут по углам вещи куда тяжелее — что в самые смутные дни переворота они предпочли осторожничать не в ту сторону. Затем Виман извлекает из той же папки перфорированную аудиограмму и, попросив дозволения, вставляет её в стоящий наготове аппарат, в котором игла со скрежетом находит бороздку — и тронную залу внезапно наполняет чужие голоса и записанные живые свидетельства, куда убедительнее любой бумаги. Незримые голоса рассказывают о новых стихах и песнях, модных нынче в королевстве, и о старых, полузабытых песнях, переложенных на новый дерзкий лад о независимости и гордом «костре в хмурой тьме». Люди на записях сетуют о ценах на хлеб и ворвань, взлетевших так высоко и стремительно, что мелках городках уже случались первые стычки у запертых амбаров. И о Смотрителях, давящих на морлийцев жёстче и настойчивее прежнего, выискивая повсюду ересь после низвержения Делайлы, но лишь сильнее распаляя старую, впитанную с молоком матери ненависть острова к Аббатству. И когда игла наконец соскальзывает с последней бороздки, обрывая холостой шорох аппарата, Виман позволяет себе крохотный шаг к трону — или даже не шаг, а полшага, самую малую вольность, какую видят лишь он сам и его Императрица Колдуин.
[indent] Виман смыкает папку и склоняет голову — уже не как тот, кто когда-то целовал Эмили украдкой на ночной крыше под самыми звёздами, а как тот, кому теперь надлежит смиренно ждать высочайшего слова.
[indent] — Такова обстановка в Морли, Ваше Величество. Есть ли у вас вопросы?
[icon]https://upforme.ru/uploads/001c/0f/f1/345/184736.gif[/icon][nick]Wyman Abernathy[/nick][lz]<a href="ссылка на анкету"><text>ВИМАН ЭМОРИ АБЕРНАТИ, 27 </text></a><br>Костёр в хмурой тьме</a>[/lz][sign]♥[/sign][status]Vive l'Impératrice ![/status]